— Вы были бы правы, тысячу раз правы, если вместо всего того, что вы теперь насчитали, вместо всех этих мнимых благодеяний и жертв, вы бы в состоянии были сказать: «Та девушка, которую я любила…» Но вы настолько честны, что так солгать не можете! — Марианна дрожала, как в лихорадке. — Вы всегда меня ненавидели. Вы даже теперь, в самой глубине вашего сердца, о которой вы сию минуту упомянули, рады — да, рады тому, что вот я оправдываю ваши всегдашние предсказания, покрываю себя скандалом, позором — и вам неприятно только то, что часть этого позора должна пасть на ваш аристократический, честный дом.
— Вы меня оскорбляете, — шепнула Валентина Михайловна, — извольте выйти вон!
Но, уже Марианна не могла совладать с собою.
— Ваш дом, сказали вы, весь ваш дом, и Анна Захаровна, и все знают о моем поведении! И все приходят в ужас и негодование… Но разве я что-нибудь прошу у вас, у них, у всех этих людей? Разве я могу дорожить их мнением? Разве этот ваш хлеб не горек? Какую бедность не предпочту я этому богатству?. Разве между вашим домом и мною не целая бездна, бездна, которую ничто, ничто закрыть не может? Неужели вы — вы тоже умная женщина — вы этого не сознаете? И если вы питаете ко мне чувство ненависти, то неужели вы не понимаете того чувства, которое я питаю к вам и которого я не называю по имени только потому, что оно слишком явно?
— Sortez, sortez, vous dis-je… — повторила Валентина Михайловна и топнула при этом своей хорошенькой, узенькой ножкой.
Марианна шагнула в направлении двери…
— Я сейчас избавлю вас от моего присутствия; но знаете ли что, Валентина Михайловна? Говорят, даже Рашели в «Баязете» Расина не удавалось это «Sortez!» — а уж вам подавно! Да еще вот что: как бишь это вы сказали… Je suis une honnete femme, je l'ai ete et le serai toujours? Представьте: я уверена в том, что я гораздо честнее вас! Прощайте!
Марианна поспешно вышла, а Валентина Михайловна вскочила с кресла, хотела было закричать, хотела заплакать… Но что закричать — она не знала; и слезы не повиновались ей.
Она ограничилась тем, что помахала на себя платком, но распространяемое им благовоние еще сильнее подействовало на ее нервы… Она почувствовала себя несчаствой, обиженной… Она сознавала некоторую долю правды в том, что она сейчас слышала. Но как же можно было так несправедливо судить о ней? «Неужели же я такая злая», — подумала она — и поглядела на себя в зеркало, находившееся прямо против нее между двумя окнами.
Зеркало это отразило прелестное, несколько искаженное, с выступившими красными пятнами, но все-таки очаровательное лицо, чудесные, мягкие, бархатные глаза… «Я? Я злая? — подумала она опять… — С такими глазами?»
Но в это мгновение вошел ее супруг — и она снова закрыла платком лицо.
— Что с тобою? — заботливо спросил он. — Что с тобою, Валя? (Он придумал для нее это уменьшительное имя, которое, однако, позволял себе употреблять лишь в совершенном tete-a-tete, преимущественно в деревне.)
Она сперва отнекивалась, уверяла, что с ней ничего… но кончила тем, что как-то очень красиво и трогательно повернулась на кресле, бросила ему руки на плечи (он стоял, наклонившись к ней), спрятала свое лицо в разрезе его жилета — и рассказала все; безо всякой хитрости и без задней мысли постаралась — если не извинить, то до некоторой степени оправдать Марианну; сваливала всю вину на ее молодость, страстный темперамент, на недостатки первого воспитания; также до некоторой степени — и также без задней мысли — упрекала самое себя. «С моей дочерью этого бы не случилось! Я бы не так за ней присматривала!» Сипягин выслушал ее до конца снисходительно, сочувственно — и строго; держал свой стан согбенным, пока она не сняла своих рук с его плеч и не отодвинула своей головы; назвал ее ангелом, поцеловал ее в лоб, объявил, что знает теперь, какой образ действия предписывает ему его роль — роль хозяина дома, — и удалился так, как удаляется человек гуманный, но энергический, который собирается исполнить неприятный, но необходимый долг…
Часу в восьмом, после обеда, Нежданов, сидя в своей комнате, писал своему другу, Силину.
«Друг Владимир, я пишу тебе в минуту решительного переворота в моем существовании. Мне отказали от здешнего дома, я ухожу отсюда. Но это бы ничего… Я отхожу отсюда не один. Меня сопровождает та девушка, о которой я тебе писал. Нас все соединяет: сходство жизненных судеб, одинаковость убеждений, стремлений — взаимность чувства наконец. Мы любим друг друга; по крайней мере, я убежден, что не в состоянии испытать чувство любви под другою формой, чем та, под которой она мне представляется теперь. Но я бы солгал перед тобою, если б сказал, что не ощущаю ни тайного страха, от даже какого-то странного сердечного замирания… Все темно впереди — и мы вдвоем устремляемся в эту темноту. Мне не нужно тебе объяснять, на что мы идем и какую деятельность избрали. Мы с Марианной не ищем счастия; не наслаждаться мы хотим, а бороться вдвоем, рядом, поддерживая друг друга. Наша цель нам ясна; но какие пути ведут к ней — мы не знаем. Найдем ли мы если не сочувствие, не помощь, то хоть возможность действовать? Марианна — прекрасная, честная девушка; если нам суждено погибнуть, я не буду упрекать себя в том, что я ее увлек, потому что для нее другой жизни уже не было. Но, Владимир, Владимир! мне тяжело… Сомнение меня мучит — не в моем чувстве к ней, конечно, а… я не знаю! Только теперь вернуться уже поздно. Протяни нам обоим издалека руки — и пожелай нам терпенья, силы самопожертвованья и любви… больше любви. А ты, неведомый нам, но любимый нами всем нашим существом, всею кровью нашего сердца, русский народ, прими нас — не слишком безучастно — и научи нас, чего мы должны ждать от тебя?