Том 9. Новь. Повести и рассказы 1874-1877 - Страница 78


К оглавлению

78

Да; их уважали… но ездить к ним никто не ездил. Впрочем, они об этом также не тужили. Вместе они никогда не скучали, а потому не разлучались никогда и никакого другого общества не желали. Ни Фомушка, ни Фимушка ни разу не болели; а если с одним из них и приключалась какая легкая немощь, то они оба пили настой липового цвету, натирались теплым маслом по пояснице или капали горячим салом на подошвы — и вскорости всё проходило. День они проводили всегда одинаково. Вставали поздно, кушали утром шоколад из крошечных чашек в виде ступок; «чай, — уверяли они, — уж после нас в моду-то вошел»; садились друг перед другом — и либо беседовали (и всегда находили о чем!), либо читали из «Приятного препровождения времени», «Зеркала света» или «Аонид», либо просматривали старенький альбом, переплетенный в красный сафьян с золотою каемкой, принадлежавший некогда, как гласила надпись, одной M-me Barbe de Kabyline. Как и когда попал этот альбом к ним в руки — они сами не знали. В нем находилось несколько французских и много русских стихотворений и прозаических статей, вроде, например, следующего «краткого» размышления о «Цецероне»:

«В каковом расположении Цецерон вступил в чин квестора, объявляет он следующее. Засвидетельствовавши богами чистосердие своих чувственностей во всех чинах, коими дотоле почтен был, мнил себя обязанна самыми священными узами к достойному оных исполнению и в сем намерении не попускался он, Цецерон, не токмо в сладости законопреступные, но и убегал от таковых увеселений, кои кажутся быть всеконечно необходимы». Внизу стояло: «Записано в Сибири, в гладе и хладе». Хорошо было также стихотворение, озаглавленное «Тирсис», где встречались такие строфы:


Покой вселенной управляет,
Роса с приятностью блестит,
Природу нежит, прохлаждает,
Ей нову жизнь собой дарит!


Один Тирсис с душой унылой
Страдает, мучится, грустит…
Когда с ним нет Анеты милой —
Его ничто не веселит! —

и экспромт проезжего капитана в 1790 году, «Маия в шестый день»:


Никогда я не забуду!
Тебя, любезное село!
И вечно помнить буду!
Приятно время как текло!
Которое имел я честь!
У владелицы твоей!
Пять лучших в жизни дней!
В почтеннейшем кругу провесть!
Среди множества дам и девиц,
И прочих антересных лиц!

На последней странице альбома стояли — вместо стихов — рецепты от желудка, спазмов и — увы! — даже от глистов. Субочевы обедали ровно в двенадцать часов и ели всё старинные кушанья: сырники, пигусы, солянки, рассольники, саламаты, кокурки, кисели, взвары, верченую курятину с шафраном, оладьи с медом; после обеда отдыхали — часик, не больше; просыпались, опять садились друг перед другом и пили брусничную водицу, а иногда и шипучку, прозванную «сорокоумом», которая, однако, почти всякий раз вылетала вся вон из бутылки и причиняла много смеху господам, а Каллиопычу много досады: надо было подтирать «всюду» — и он долго ворчал на ключницу и на повара, которые будто бы выдумали этот напиток… «И какое в нем удовольствие? Только небель портит!» Потом супруги Субочевы опять что-нибудь читали, или пересмеивались с карлицей Пуфкой, или пели вдвоем старинные романсы (голоса у них были совершенно одинакие, высокие, слабые, несколько дрожащие и хриплые — особенно после сна, — но не лишенные приятности), или, наконец, играли в карты, но тоже всё в старинные игры: в кребс, в ламуш или даже в бостон сампра́ндер! Потом появлялся самовар; по вечерам они пили чай… Эту уступку духу времени они сделали; однако всякий раз находили, что это баловство и что народ от «оной китайской травки» становится нарочито слабее. Вообще же они удерживались от порицаний нового времени и от восхвалений старого: иначе они отроду не живали, но что другие люди могли жить другим манером — и даже лучше, — это они допускали; лишь бы их не заставляли меняться! Часам к восьми Каллиопыч подавал ужин с неизбежной окрошкой, а в девять часов полосатые высокие пуховики уже принимали в свои рыхлые объятия утучненные тела Фомушки и Фимушки и безмятежный сон не медлил спуститься на их вежды. И всё утихало в стареньком доме: лампадка теплилась, пахло выхухолью, мелиссой, сверчок трюкал — и спала добрая, смешная, невинная чета.

Вот к этим-то юродивым, или, как он выражался, переклиткам, приютившим его сестру, и привел Паклин своих знакомых.

Сестра его была девушка умная и недурная лицом — глаза у ней были удивительные; но несчастный ее горб сокрушал ее, отнимал всякую самонадеянность и веселость, сделал ее недоверчивой и чуть не злою. И имя ей попалось премудреное: Снандулия! Паклин хотел было перекрестить ее в Софию; но она упорно держалась своего странного имени, говоря, что горбатой так и следует называться Снандулией. Она была хорошая музыкантша и порядочно играла на фортепиано — «по милости моих длинных пальцев, — замечала она не без горечи: — у горбатых они всегда такие бывают».

Гости застали Фомушку и Фимушку в самую ту минуту, когда они просыпались от послеобеденного сна и пили водицу.

— Вступаем в XVIII век! — воскликнул Паклин, как только перешагнул порог субочевского дома.

И действительно: XVIII век встретил гостей уже в передней, в виде низеньких синеньких ширмочек, оклеенных вырезанными черными силуэтками напудренных дам и кавалеров. С легкой руки Лафатера силуэтки были в большой моде в России в 80-х годах прошлого столетия. Внезапное появление такого большого числа посетителей — целых четыре! — произвело волнение в редко посещаемом доме. Послышался топот обутых и босых ног, несколько женских лиц мгновенно высунулось и исчезло — кого-то где-то приперли, кто-то охнул, кто-то фыркнул, кто-то судорожно прошептал: — Ну вас!

78