— Вы хотите пойти со мной посмотреть здешнюю школу, — начала Марианна, — что ж? пойдемте. Только… я не знаю. Удовольствия вам будет мало. Вы слышали: наш главный учитель — диакон. Он человек добрый, но вы не можете себе представить, о чем он беседует с учениками! Меж ними есть мальчик… его зовут Гарасей — он сирота, девяти лет, — и, представьте! он учится лучше всех!
Переменив внезапно предмет разговора, Марианна сама как будто изменилась: она побледнела, утихла — и лицо ее выразило смущение, словно ей совестно стало всего, что она наговорила. Ей, видимо, хотелось навести Нежданова на какой-нибудь «вопрос» — школьный, крестьянский — лишь бы только не продолжать в прежнем тоне. Но ему в эту минуту было не до «вопросов».
— Марианна Викентьевна, — начал он, — скажу вам откровенно; я никак не ожидал всего того… что теперь произошло между нами. (При слове «произошло» она слегка насторожилась.) Мне кажется, мы вдруг — очень… очень сблизились. Да оно так и следовало. Мы давно подходим друг к другу; только голосу не подавали. А потому я буду с вами говорить без утайки. Вам тяжело и тошно в здешнем доме; но дядя ваш — он хотя ограниченный, однако, насколько я могу судить, гуманный человек? — разве он не понимает вашего положения, не становится на вашу сторону?
— Мой дядя? Во-первых — он вовсе не человек; он чиновник — сенатор или министр… я уж не знаю. А во-вторых… я не хочу напрасно жаловаться и клеветать: мне вовсе не тошно и не тяжело здесь, то есть меня здесь не притесняют; маленькие шпильки моей тетки в сущности для меня ничто… Я совершенно свободна.
Нежданов с изумлением глянул на Марианну.
— В таком случае… всё, что вы мне сейчас говорили…
— Вы вольны смеяться надо мною, — подхватила она, — но если я несчастна, то не своим несчастьем. Мне кажется иногда, что я страдаю за всех притесненных, бедных, жалких на Руси… нет, не страдаю — а негодую за них, возмущаюсь… что я за них готова… голову сложить. Я несчастна тем, что я барышня, приживалка, что я ничего, ничего не могу и не умею! Когда мой отец был в Сибири, а я с матушкой оставалась в Москве — ах, как я рвалась к нему! И не то чтобы я очень его любила или уважала — но мне так хотелось изведать самой, посмотреть собственными глазами, как живут ссыльные, загнанные… И как мне было досадно на себя и на всех этих спокойных, зажиточных, сытых!.. А потом, когда он вернулся, надломанный, разбитый, и начал унижаться, хлопотать и заискивать… ах, как это было тяжело! Как хорошо он сделал, что умер… и матушка тоже! Но вот я осталась в живых… К чему? Чтобы чувствовать, что у меня дурной нрав, что я неблагодарна, что со мной ладу нет — и что я ничего, ничего не могу ни для чего, ни для кого!
Марианна отклонилась в сторону, рука ее скользнула на скамью. Нежданову стало очень жаль ее; он прикоснулся к этой повисшей руке… но Марианна тотчас ее отдернула, не потому, чтобы движение Нежданова показалось ей неуместным, а чтобы он — сохрани бог — не подумал, что она напрашивается на участие.
Сквозь ветки ельника мелькнуло вдали женское платье.
Марианна выпрямилась.
— Посмотрите, ваша мадонна выслала свою шпионку. Эта горничная должна наблюдать за мною и доносить своей барыне, где я бываю и с кем! Тетка, вероятно, сообразила, что я с вами, и находит, что это неприлично, особенно после сентиментальной сцены, которую она перед вами разыграла. Да и в самом деле — пора вернуться. Пойдемте.
Марианна встала; Нежданов тоже поднялся с своего места. Она глянула на него через плечо, и вдруг по ее лицу мелькнуло выражение почти детское, миловидное, немного смущенное.
— Вы ведь не сердитесь на меня? Вы не думаете, что я тоже порисовалась перед вами? Нет, вы этого не подумаете, — продолжала она, прежде чем Нежданов ей что-нибудь ответил. — Вы ведь такой же, как я — несчастный, — и нрав у вас тоже… дурной, как у меня. А завтра мы пойдем вместе в школу, потому что мы ведь теперь хорошие приятели.
Когда Марианна и Нежданов приблизились к дому, Валентина Михайловна посмотрела на них в лорнетку с высоты балкона — и с своей обычной кроткой улыбкой тихонько покачала головою; а возвращаясь через раскрытую стеклянную дверь в гостиную, в которой Сипягин уже сидел за преферансом с завернувшим на чаек беззубым соседом, промолвила громко и протяжно, отставляя слог от слога:
— Как сыро на воздухе! Это нездорово!
Марианна переглянулась с Неждановым; а Сипягин, который только что обремизил своего партнера, бросил на жену истинно министерский взор вбок и вверх через щеку — и потом перевел тот же сонливо-холодный, но проницательный взор на входившую из темного сада молодую чету.
Минуло еще две недели. Всё шло своим порядком. Сипягин распределял ежедневные занятия если не как министр, то уже наверное как директор департамента, и держался по-прежнему — высоко, гуманно и несколько брезгливо; Коля брал уроки, Анна Захаровна терзалась постоянной, угнетенной злобой, гости наезжали, разговаривали, сражались в карты — и, по-видимому, не скучали; Валентина Михайловна продолжала заигрывать с Неждановым, хотя к ее любезности стало примешиваться нечто вроде добродушной иронии. С Марианной Нежданов окончательно сблизился — и, к удивлению своему, нашел, что у ней характер довольно ровный и что с ней можно говорить обо всем, не натыкаясь на слишком резкие противоречия. Вместе с нею он раза два посетил школу, но с первого же посещения убедился, что ему тут делать нечего. Отец диакон завладел ею вдоль и поперек, с разрешения Сипягина и по его воле. Отец диакон учил грамоте недурно, хотя по старинному способу — но на экзаменах предлагал вопросы довольно несообразные; например, он спросил однажды Гарасю: Как, мол, он объясняет выражение: «Темна вода во облацех»? — на что Гарася должен был, по указанию самого отца диакона, ответствовать: «Сие есть необъяснимо». Впрочем, школа скоро и так закрылась, по случаю летнего времени, до осени. Памятуя наставления Паклина и других, Нежданов старался также сближаться с крестьянами, но вскорости заметил, что он просто изучает их, насколько хватало наблюдательности, а вовсе не пропагандирует! Он почти всю свою жизнь провел в городе — и между ним и деревенским людом существовал овраг или ров, через который он никак не мог перескочить. Нежданову пришлось обменяться несколькими словами с пьяницей Кириллой и даже с Менделеем Дутиком, но — странное дело! — он словно робел перед ними, и, кроме очень общей и очень короткой ругани, он от них ничего не услышал. Другой мужик — звали его Фитюевым — просто в тупик его поставил. Лицо у этого мужика было необычайно энергическое, чуть не разбойничье… «Ну, этот, наверное, надежный!» — думалось Нежданову… И что же? Фитюев оказался бобылем; у него мир отобрал землю, потому что он — человек здоровый и даже сильный — не мог работать. «Не могу! — всхлипывал Фитюев сам, с глубоким, внутренним стоном, и протяжно вздыхал. — Не могу я работать! Убейте меня! А то я на себя руки наложу!» И кончал тем, что просил милостыньки — грошика на хлебушко… А лицо — как у Ринальдо Ринальдини! Фабричный народ — так тот совсем не дался Нежданову; все эти ребята были либо ужасно бойкие, либо ужасно мрачные… и у Нежданова с ними тоже не вышло ничего. Он по этому поводу написал другу своему Силину большое письмо, в котором горько жаловался на свою неумелость и приписывал ее своему скверному воспитанию и пакостной эстетической натуре! Он вдруг вообразил, что его призвание — в деле пропаганды — действовать не живым, устным словом, а письменным; но задуманные им брошюры не клеились. Всё, что он пытался выводить на бумаге, производило на него самого впечатление чего-то фальшивого, натянутого, неверного в тоне, в языке — и он раза два — о ужас! — невольно сворачивал на стихи или на скептические личные излияния. Он даже решился (важный признак доверия и сближения!) говорить об этой своей неудаче с Марианной… и опять-таки, к удивлению своему, нашел в ней сочувствие — разумеется, не к своей беллетристике, а к той нравственной болезни, которой он страдал и которая не была ей чужда. Марианна не хуже его восставала на эстетику; а собственно потому и не полюбила Маркелова и не пошла за него, что в нем не существовало и следа той самой эстетики! Марианна, конечно, в этом даже себе самой не сме