Тут следовало описание наружности Марианны — всей ее повадки; а потом он продолжал:
«Что она несчастна, горда, самолюбива, скрытна, а главное, несчастна — это для меня не подлежит сомнению. Почему она несчастна — этого я до сих пор еще не знаю. Что она натура честная — это мне ясно; добра ли она — это еще вопрос. Да и существуют ли вполне добрые женщины — если они не глупы? И нужно ли это? Впрочем, я женщин вообще мало знаю. Хозяйка ее не любит… И она ей платит тем же… Но кто из них прав — неизвестно. Я полагаю, что скорей хозяйка неправа… так как уж очень она вежлива с нею; а у той даже брови нервически подергиваются, когда она говорит с своей патроншей. Да; очень она нервическое существо; это тоже по моей части. И вывихнута она так же, как я, хотя, вероятно, не одним и тем же манером.
Когда всё это немножко распутается — напишу тебе…
Она со мной почти никогда не беседует, как я уже сказал тебе; но в немногих ее словах, ко мне обращенных (всегда внезапно и неожиданно), звучит какая-то жесткая откровенность… Мне это приятно.
Кстати, что родственник твой, всё еще держит тебя на сухоядении — и не собирается умирать?
Читал ли ты в „Вестнике Европы“ статью о последних самозванцах в Оренбургской губернии? В 34-м году это происходило, брат! Журнал я этот не люблю, и автор — консерватор; но вещь интересная и может навести на мысли…»
Май уже перевалился за вторую половину; стояли первые жаркие летние дни. Окончив урок истории, Нежданов отправился в сад, а из сада перешел в березовую рощу, которая примыкала к нему с одной стороны. Часть этой рощи свели купцы лет пятнадцать тому назад; по всем вырубленным местам засел сплошной березняк. Нежно-матовыми серебряными столбиками, с сероватыми поперечными кольцами, стояли частые стволы деревьев; мелкие листья ярко и дружно зеленели, словно кто их вымыл и лак на них навел; весенняя травка пробивалась острыми язычками сквозь ровный слой прошлогодней темно-палевой листвы. Всю рощу прорезали узкие дорожки; желтоносые черные дрозды с внезапным криком, словно испуганные, перелетывали через эти дорожки, низко, над самой землей, и бросались в чащу сломя голову. Погулявши с полчаса, Нежданов присел наконец на срубленный пень, окруженный серыми, старыми щепками: они лежали кучкой, так, как упали, отбитые когда-то топором. Много раз их покрывал зимний снег и сходил с них весною, и никто их не трогал. Нежданов сидел спиною к сплошной стене молодых берез, в густой, но короткой тени; он не думал ни о чем, он отдавался весь тому особенному весеннему ощущению, к которому — и в молодом и в старом сердце — всегда примешивается грусть… взволнованная грусть ожидания — в молодом, неподвижная грусть сожаления — в старом…
Нежданову вдруг послышался шум приближавшихся шагов.
То шел не один человек, и не мужик в лаптях или тяжелых сапогах, и не босоногая баба. Казалось, двое шли не спеша, мерно… Женское платье прошуршало слегка…
Вдруг раздался глухой голос, голос мужчины:
— Итак, это ваше последнее слово? Никогда?
— Никогда! — повторил другой, женский голос, показавшийся Нежданову знакомым, — и мгновение спустя из-за угла дорожки, огибавшей в этом месте молодой березняк, выступила Марианна в сопровождении человека смуглого, черноглазого, которого Нежданов до того мгновения не видал.
Оба остановились как вкопанные при виде Нежданова; а он до того удивился, что даже не поднялся с пня, на котором сидел… Марианна покраснела до корней волос, но тотчас же презрительно усмехнулась… К кому относилась эта усмешка — к ней самой за то, что она покраснела, или к Нежданову?.. А спутник ее нахмурил свои густые брови и сверкнул желтоватыми белками беспокойных глаз. Потом он переглянулся с Марианной — и оба, повернувшись спиною к Нежданову, пошли прочь, молча, не прибавляя шагу, между тем как он провожал их изумленным взором. Полчаса спустя он вернулся домой в свою комнату — и когда, призванный завываньями гонга, вошел в гостиную, он увидал в ней того самого черномазого незнакомца, который наткнулся на него в роще. Сипягин подвел к нему Нежданова и представил его как своего beau-frèге’а, брата Валентины Михайловны — Сергея Михайловича Маркелова.
— Прошу вас, господа, любить друг друга и жаловать! — воскликнул Сипягин с столь свойственной ему величественно-приветной и в то же время рассеянной улыбкой.
Маркелов отвесил безмолвный поклон; Нежданов отвечал таковым же… а Сипягин, слегка закидывая назад свою небольшую головку и подергивая плечами, отошел в сторону: «Я, мол, вас свел, а будете ли вы точно любить и жаловать друг друга — это для меня довольно индифферентно!»
Тогда Валентина Михайловна приблизилась к неподвижно стоявшей чете, снова представила их друг другу — и с особенной, ласковой светлостью взгляда, которая словно по команде приливала к ее чудесным глазам, заговорила с братом.
— Что это, cher Serge, ты нас совсем забываешь! Даже на именины Коли не приехал. Или занятий у тебя так много накопилось? Он со своими крестьянами какие-то новые порядки заводит, — обратилась она к Нежданову, — преоригинальные: им три четверти всего, а себе одну четверть; и то он еще находит, что много ему достается.
— Сестра любит шутить, — обратился в свою очередь Маркелов к Нежданову, — но я готов с ней согласиться, что одному человеку взять четверть того, что принадлежит целой сотне, действительно много.
— А вы, Алексей Дмитриевич, заметили, что я люблю шутить? — спросила Сипягина всё с тою же ласковой мягкостью и взора и голоса.