— Врешь! — проворчал другой голос.
— Я тебе говорю. Такие у нас барчуки необнаковенные! Особенно Давыдка этот… как есть иезоп. На самой на зорьке встал я, да и подхожу этак к окну… Гляжу: что за притча?.. Идут наши два голубчика по саду, несут эти самые часы, под яблонкой яму вырыли — да туда их, словно младенца какого! И землю потом заровняли, ей-богу, такие беспутные!
— Ах, шут их возьми! — промолвил Васильев собеседник. — С жиру, значит. Ну и что ж? Ты часы отрыл?
— Понятное дело, отрыл. Они и теперь у меня. Только показывать их пока не приходится. Больно много из-за них шума было. Давыдка-то их у старухи у нашей в ту самую ночь из-под хребта вытащил.
— О-о!
— Я тебе говорю. Беспардонный совсем. Так и нельзя их показывать. Да вот офицеры понаедут: продам кому, а не то в карты разыграю.
Я не стал больше слушать, стремглав бросился домой и прямо к Давыду.
— Брат! — начал я, — брат! прости меня! Я был виноват перед тобою! Я подозревал тебя! Я обвинял тебя! Ты видишь, как я взволнован! Прости меня!
— Что с тобой? — спросил Давыд. — Объяснись!
— Я подозревал тебя, что ты наши часы из-под яблони вырыл!
— Опять эти часы! Да разве их там нет?
— Нет их там; я думал, что ты их взял, чтобы помочь твоим знакомым. И это всё Василий!
Я передал Давыду всё, что услышал под окном заведения.
Но как описать мое изумление! Я, конечно, полагал, что Давыд вознегодует; но я уж никак не мог ожидать того, что произошло с ним! Едва я кончил мой рассказ, он пришел в ярость несказанную! Давыд, который не иначе, как с презрением относился ко всей этой, по его словам, «пошлой» проделке с часами, тот самый Давыд, который не раз уверял, что они выеденного яйца не стоят, — тут вдруг вскочил с места, весь вспыхнул, стиснул зубы, сжал кулаки. «Этого так оставить нельзя! — промолвил он наконец. — Как он смеет себе чужую вещь присвоивать? Я ему покажу, постой! Я ворам потачки не даю!» Признаюсь, я до сих пор не понимаю, что могло так взбесить Давыда: был ли он уже без того раздражен и поступок Василья подлил только масла в огонь; оскорбили ли его мои подозрения — не могу сказать; но я никогда не видывал его в таком волнении. Разинув рот, стоял я перед ним и только дивился, как это он так тяжело и сильно дышал.
— Что же ты намерен сделать? — спросил я наконец.
— А вот увидишь — после обеда, когда отец уляжется. Я этого пересмешника найду! Я с ним потолкую!
— «Ну, — подумал я, — не хотел бы я быть на месте этого „пересмешника“. Что из этого выйдет, господи боже мой!»
А вышло вот что.
Как только после обеда водворилась та сонная, душная тишина, которая до сих пор, как жаркий пуховик, ложится на русский дом и русский люд в середине дня, после вкушенных яств, Давыд (я с замиравшим сердцем шел за, его пятами) — Давыд отправился в людскую и вызвал оттуда Василья. Тот сперва не хотел идти, однако кончил тем, что повиновался и последовал за нами в садик.
Давыд стал перед самой его грудью. Василий был целой головой выше его.
— Василий Терентьев! — начал твердым голосом мой товарищ, — ты из-под самой этой яблони, недель шесть тому назад, вытащил спрятанные нами часы. Ты не имел права это сделать, они тебе не принадлежали. Отдай их сейчас!
Василий смутился было, но тотчас оправился. «Какие часы? Что вы говорите? Бог с вами! Никаких нет у меня часов!»
— Я знаю, что я говорю, а ты не лги. Часы у тебя. Отдай их!
— Нет у меня ваших часов.
— А как же ты в трактире… — начал было я, но Давыд меня остановил.
— Василий Терентьев! — произнес он глухо и грозно. — Нам доподлинно известно, что часы у тебя. Говорят тебе честью: отдай их. А если ты не отдашь…
Василий нагло ухмыльнулся.
— И что же вы тогда со мною сделаете? Ну-с?
— Что? Мы оба до тех пор с тобой драться будем, пока либо ты нас победишь, либо мы тебя.
Василий засмеялся.
— Драться? Это не барское дело! С холопом-то драться?
Давыд вдруг вцепился Василию в жилет.
— Да мы не на кулаки с тобою драться будем, — произнес он со скрежетом зубов, — пойми ты! А я тебе дам нож и сам возьму… Ну и посмотрим, кто кого? Алексей! — скомандовал он мне, — беги за моим большим ножом, знаешь, черенок у него костяной — он там на столе лежит, а другой у меня в кармане.
Василий вдруг так и обмер. Давыд всё держал его за жилет.
— Помилуйте… помилуйте, Давыд Егорыч, — залепетал он; даже слезы выступили у него на глаза, — что вы это? Что вы? Пустите!
— Не выпущу я тебя. И пощады тебе не будет! Сегодня ты от нас отвертишься, мы завтра опять начнем. — Алешка! где же нож!
— Давыд Егорыч! — заревел Василий, — не делайте убивства… Что же это такое? А часы… Я точно… Я пошутил. Я их вам сию минуту представлю. Как же это? То Хрисанфу Лукичу брюхо пороть, то мне! Пустите меня, Давыд Егорыч… Извольте получить часы. Папеньке только не сказывайте.
Давыд выпустил из рук Васильев жилет. Я посмотрел ему в лицо: точно — и не Василью можно было испугаться. Такое унылое… и холодное… и злое.
Василий вскочил в дом и немедленно вернулся оттуда с часами в руке. Молча отдал он их Давыду и, только возвращаясь обратно в дом, громко воскликнул на пороге: «Тьфу ты, окказия!»
На нем всё еще лица не было. Давыд качнул головою и пошел в нашу комнату. Я опять поплелся за ним. «Суворов! как есть Суворов!» — думал я про себя. Тогда, в 1801 году, Суворов был наш первый, народный герой.
Давыд запер за собою дверь, положил часы на стол, скрестил руки и — о, чудо! — засмеялся. Глядя на него, я засмеялся тоже.