И вот наступил мой именинный день! Приходит Настасей Настасеич к нам в дом и говорит:
— Ничем-то я доселева, крестничек, тебя не дарил; зато посмотри, каку штуку я тебе принес сегодня!
И достает он тут из кармана серебряные часы луковицей, с написанным на циферблате розаном и с бронзовой цепочкой! Я так и сомлел от восторга, — а тетка, Пелагея Петровна, как закричит во всё горло:
— Целуй руку, целуй руки, паршивый!
Я стал целовать у крестного отца руку, а тетка знай причитывает:
— Ах, батюшка, Настасей Настасеич, зачем вы его так балуете! Где ему с часами справиться? Уронит он их, наверное, разобьет или сломает!
Вошел отец, посмотрел на часы, поблагодарил Настасеича — небрежно таково, да и позвал его к себе в кабинет. И слышу я, говорит отец, словно про себя:
— Коли ты, брат, этим думаешь отделаться…
Но я уже не мог устоять на месте, надел на себя часы и бросился стремглав показывать свой подарок Давыду.
Давыд взял часы, раскрыл и внимательно рассмотрел их. У него большие были способности к механике; он любил возиться с железом, медью, со всякими металлами; он обзавелся разными инструментами — и поправить или даже заново сделать винт, ключ и т. п. ему ничего не стоило.
Давыд повертел часы в руках и, пробурчав сквозь зубы (он вообще был неразговорчив):
— Старые… плохие… — прибавил: — Откуда?
Я ему сказал, что подарил мне их мой крестный.
Давыд вскинул на меня свои серые глазки:
— Настасей?
— Да; Настасей Настасеич.
Давыд положил часы на стол и отошел прочь молча.
— Они тебе не нравятся? — спросил я.
— Нет, не то… а я, на твоем месте, от Настасея никакого подарка бы не принял.
— Почему?
— Потому, что человек он дрянь; а дряни-человеку одолжаться не следует. Еще спасибо ему говори. Чай, руку у него поцеловал?
— Да, тетка заставила.
Давыд усмехнулся — как-то особенно, в нос. Такая у него была повадка. Громко он никогда не смеялся: он считал смех признаком малодушия.
Слова Давыда, его безмолвная улыбка меня глубоко огорчили. Стало быть, подумал я, он меня внутренно порицает! Стало быть, я тоже дрянь в его глазах! Сам он никогда до этого бы не унизился, не принял бы подачки от Настасея! Но что мне теперь остается сделать?
Отдать часы назад? Невозможно!
Я попытался было заговорить с Давыдом, спросить его совета. Он мне ответил, что никому советов не дает и чтоб я поступил, как знаю. Как знаю?! Помнится, я всю ночь потом не спал: раздумье меня мучило. Жаль было лишиться часов — я их положил возле постели на ночной столик; они так приятно и забавно постукивали… Но чувствовать, что Давыд меня презирает (да, нечего обманываться! он презирает меня!)… это мне казалось невыносимым! К утру во мне созрело решение… Я, правда, всплакнул — но и заснул зато, и как только проснулся — наскоро оделся и выбежал на улицу. Я решился отдать мои часы первому бедному, которого встречу!
Я не успел отбежать далеко от дому, как уже наткнулся на то, что искал. Мне попался мальчик лет десяти, босоногий оборвыш, который часто шлялся мимо наших окон. Я тотчас подскочил к нему — и, не дав ни ему, ни себе времени опомниться, предложил ему мои часы.
Мальчик вытаращил глаза, одной рукой заслонил рот, как бы боясь обжечься, — и протянул другую.
— Возьми, возьми, — пробормотал я, — они мои, я тебе дарю их — можешь продать их и купить себе… ну там что-нибудь нужное… Прощай!
Я всунул часы ему в руку и во всю прыть пустился домой. Постоявши немного в нашей общей спальне за дверью и переведя дух, я приблизился к Давыду, который только что кончил свой туалет и причесывал себе волосы.
— Знаешь что, Давыд? — начал я как можно более спокойным голосом. — Я Настасеевы часы-то отдал.
Давыд глянул на меня и провел щеткой по вискам.
— Да, — прибавил я всё тем же деловым тоном, — я их отдал. Тут есть такой мальчик, очень бедный, нищий: так вот ему.
Давыд положил щетку на умывальный столик.
— Он может за деньги, которые выручит, — продолжал я, — приобрести какую-нибудь полезную вещь. Все-таки за них он что-нибудь получит.
Я умолк.
— Ну что ж! дело хорошее! — проговорил, наконец, Давыд и пошел в классную. Я последовал за ним.
— А коли тебя спросят — куда ты их дел? — обратился он ко мне.
— Я скажу, что я их обронил, — отвечал я небрежно.
Больше о часах между нами в тот день уже не было речи; а все-таки мне сдавалось, что Давыд не только одобрял меня, но… до некоторой степени… даже удивлялся мне. Право!
Прошло еще два дня. Случилось так, что никто у нас в доме часов не хватился. У отца вышла какая-то крупная неприятность с одним из его доверителей: ему было не до меня и не до моих часов. Зато я беспрестанно думал о них! Даже одобрение… предполагаемое одобрение Давыда меня не слишком утешало. Он же ничем особенно его не выказывал: всего только раз сказал — и то вскользь, что не ждал от меня такой удали. Решительно: пожертвование мое приходилось мне в убыток, оно не уравновешивалось тем удовольствием, которое мое самолюбие мне доставляло.
А тут еще, как нарочно, подвернись другой знакомый нам гимназист, сын городского доктора, — и начни хвастаться новыми, и не серебряными, а томпаковыми часами, которые подарила ему его бабушка…
Я не вытерпел наконец — и, тихомолком выскользнув из дому, принялся отыскивать того самого нищего мальчика, которому я отдал свои часы.
Я скоро нашел его: он с другими мальчиками играл у церковной паперти в бабки, Я отозвал его в сторону и, задыхаясь и путаясь в речах, сказал ему, что мои родные гневаются на меня за то, что я отдал часы, — и что если он согласится мне их возвратить, то я ему с охотой заплачу за них деньгами… Я, на всякий случай, взял с собою старинный елизаветинский рубль, весь мой наличный капитал…